Симона вейль и опыт богоотсутствия. Симона вейль: цитаты

Старый хипарь, гуру польского театра, чародей и провокатор Кристиан Люпа показал Москве спектакль из Драматического театра Варшавы, сильно обновляющий наши усталые критические воззрения.

«Персона. Тело Симоны», полагаю, для многих невыносимая постановка: долго, тихо, об умном и непонятном. Почти без действия, но с колоссальным количеством слов.

Для прочих — радикальный опыт иного театра.

По фабуле «Симона» — спектакль о том, как делается спектакль. Из какого сора он поднимается и в каких зыбких воздушных потоках тает. Каким огнем проходит по нервам актера и какие разрушения оставляет, не сбывшись. Четыре часа действия — исследование границ, до которых может простираться театр как таковой. Одновременно — сеанс психоанализа, которому подвергаются актеры на сцене и люди в зале.

Конечно, поразителен прежде всего начальный импульс — то есть человек, вдохновивший Люпу на эту работу. Симона Вейль (в другой транскрипции Вайль) — еврейка по крови, француженка по происхождению, философ и праведник ХХ века, ощущавшая чужое страдание острее, чем свое, каждый день, каждый час стремившаяся жить точно в соответствии со своими убеждениями.

Она изучала философию в парижском Лицее Генриха IV, а затем работала на фабрике; искала социальную справедливость, устремляясь последовательно в марксизм, большевизм, троцкизм; во время войны оказалась в Нью-Йорке и вернулась назад, в воюющую Европу. Анархистка — нашла приют в бенедиктинском монастыре, пацифистка — участвовала в испанской войне и французском Сопротивлении. Жизнь понимала как страдания во имя других. Христианка вне Церкви, мучилась устройством мира физически, но истово верила: в человеке живет потребность абсолютного добра, и он не утрачивает ее никогда. Главное и осуществившееся пророчество: человечество забудет о Христе и пойдет путем самоуничтожения. Ее гибель от дистрофии в 1943 году (в тридцать четыре года урезала свой паек до размеров пайки заключенных концлагеря, находясь в относительно безопасной Англии) — сознательный обрыв каната, на котором она не желала спасаться в одиночку. Шесть томов сочинений, которые она оставила (в России шире всего известна, пожалуй, «Тяжесть и благодать»), — ничто в сравнении с жизнью, выкроенной по тем лекалам и из того материала, из какого кроятся мученики. Симона Вейль не скучная буква ординарной философии — пылающий знак духовной истории человечества.

«Если XXI век будет, — сказал о ней Сергей Аверинцев, — то есть если человечество не загубит своего физического или нравственного, или интеллектуального бытия, не разучится вконец почтению к уму и благородству, я решился бы предположить, что век этот будет в некотором существенном смысле также и веком Симоны Вейль».

И вот теперь эти умные глаза за огромными очками, щемящая полуулыбка, грубо, как сноп, подрубленные пышные волосы, сомнения и страсть — все, что, казалось, навсегда исчезло, выеденное огнем вечности, — перешло в нервную и волнующуюся вневременность спектакля Люпы.

«Персона» вся — апология сложности, тихий, упрямый гимн непростоте человеческих проявлений.

В спектакль вошли отрывки из дневников Вейль, ее «Познания сверхъестественного». Само собой, Люпа тут бросает вызов своему и нашему времени, которое опровергает и упраздняет все, что означает словосочетание «Симона Вейль». Премьера спектакля в Варшаве претерпела оглушительный провал и сопровождалась громким публичным скандалом. Но это позже вошло — импульсами, мотивами, смирением, а главное, развитием темы — в дальнейший спектакль. Люпа придумал, что Элизабет Фоглер, главной героине «Персоны» Бергмана, внезапной молчальнице, спустя много лет предлагается прожить на сцене жизнь Симоны Вейль. Один из сюжетов спектакля — столкновение недоверчивого, плебейского по сути взгляда на странную инаковость Симоны и противоречивого, путаного, но сострадательного и благоговейного взгляда снизу вверх; конфликт несут режиссер, который ставит спектакль (актер Анджей Шеремета), и актриса, которой предлагается роль Симоны (ее играет Малгожата Браунэк).

Перед нами редчайший случай — интеллектуальная и чувственная импровизация, в которой предлагаемые обстоятельства равны инициации, а искомый результат — жертвоприношению: молодой хитрец-режиссер искушает усталую немолодую актрису войти в другое тело, дух, судьбу; стать кем- то новым, подняться из самой сердцевины сомнений и страхов. Он сводит ее с Максом (Адам Грачик), актером, способным изменить ее, заставить зависнуть в невесомости, погрузить в ничто и нигде; моделирует отношения Эммануила и блудницы, проводит через цепь обнажений — духа, тела, инстинкта — и не получается ничего.

Немолодая актриса противится не только идее «разоблачения» Вейль (все было нелепо, принцип убивал пользу, философия рождала бездарные действия), но и самому намерению впихнуть Симону в некие рамки, задать ей измерение.

…Они говорят и говорят: режиссер и актриса. Актриса и актер, мессия и блудница, актриса и ее героиня. За всем в этом спектакле — диалогами, поворотами, обрывами мыслей — пульсирует непредсказуемая стихия человечности. И не идея ниспровергнуть ложного кумира, а все новые попытки сложить из осколков смальты своей и чужой катастрофы — цельную картину существования, свой витраж с Розой — рождает все новые и новые смыслы. Примеряя на себя тело Симоны (и Эммануил, и его растерянный товарищ, и его любовница, и Элизабет), все примеряются так или иначе к той простой, но недостижимой рекомендации, которую Бродский, знавший многое о Симоне, сформулировал так: «Ты жить обязан по-другому!»

Люпа ставит и ставит колышки, чтобы натянуть то парящее, то опадающее полотно сценического бытия, но актеры их то сбивают, то переносят; никто из них не знает, каким будет спектакль на этот раз, задана лишь интонация, примерное направление, абрис намерений.

Неизменным, похоже, остается только финал: во втором акте Симона (Майя Осташевская) возникает во плоти: хрупкая, растерянная, измученная. Элизабет и она, актриса и персонаж, вместе проходят еще несколькими кругами сознания, вместе мечутся, застревая в теснинах воображения. Потом ложатся на кровать, словно сливаясь в одно существо, и Элизабет говорит: «Спи, Симона, сейчас тебе ничего не надо решать». И свет гаснет, чтобы, вспыхнув, заново осветить опустевшую комнату и смятую постель.

То, что театр, вроде бы ковыряясь в своих ранах и ссадинах, тихим голосом начинает обсуждать насущнейшие вопросы по ту и эту сторону бытия, что контуры всех героев двоятся, что голос отчаяния и любви звучит надо всем, — не просто заслуга постановщика, но и завоевание новой территории, прохождение через новую форму и опыт, ощутимо полезные. Что-то от давнего фильма Вайды «Все на продажу», испытывающего человека на растяжимость и текучесть, есть в этом спектакле. В этой дискуссии об ускользающем персонаже. Об ускользающей истине. Об ускользающем смысле — жизни и актерства. Постановка Люпы мучительна, лишена театральности и вообще трудноусвояема. Она вызывающе элитарна. При этом естественна, как юродивый, обличающий заблудших. И кому, как не русской аудитории, хрестоматийно приученной к лавинам речи, все еще сохраняющей язык великой литературы, мучительно спотыкающийся, петляющий, но неизменно выводящий к свету, оценить этот спектакль. Кому, как не нам, ощутить опасную и плодотворную метафизику этого способа решать с реальностью свои нерешаемые проблемы?

«Золотая маска» предъявила спектакль, который почти наверняка был бы отвергнут большинством зрителей — и который не забудет меньшинство. Тех, для кого тело Симоны — ее персональный миф — не слова, а боль.

Имя Симоны Вейль (1909–1943) стоит в ряду крупнейших христианских мыслителей ХХ века. Ее мысль, истоки которой - личная встреча со Христом и соприкосновение с человеческим несчастьем, - обращена к современному человеку и является подлинным свидетельством о христианстве в современном мире. С.С.Аверинцев так оценивал ее значение: «Если ХХI век - будет, то есть если человечество не загубит до тех пор своего физического, или нравственного, или интеллектуального бытия, не разучится вконец почтению к уму и благородству, я решился бы предположить, что век этот будет в некоем существенном смысле также и веком Симоны Вейль». «Тяжесть и благодать» - главная и самая известная книга Симоны Вейль, посмертно составленная из наиболее характерных отрывков ее дневниковых записей, позволит читателю познакомиться с основными темами и ходами мысли философа.

ЦИТАТЫ О СИМОНЕ ВЕЙЛЬ

«Мы просто должны отдаться воздействию личности этой женщины, гениальность которой сродни гениальности святых».

Томас Стерн Элиот

«Симона Вейль - самый духовный писатель ХХ века».

Андре Жид

«Если ХХI век - будет, то есть если человечество не загубит своего физического, или нравственного, или интеллектуального бытия, не разучится вконец почтению к уму и благородству, я решился бы предположить, что век этот будет в некоем существенном смысле также и веком Симоны Вейль».

Сергей Аверинцев

«Симона Вейль (теперь мне это даже яснее, чем прежде) - единственный великий ум нашего времени...»

Альбер Камю

«Ум Симоны Вейль, о котором свидетельствуют не только ее писания, все посмертные, был равнозначен лишь величию ее души. Она жила как святая - всеми страданиями мира».

Эммануэль Левинас

«Она сумела внести новый смысл в жизнь как верующих, так и неверующих, доказав, что существующие разногласия между ними не должны обманывать и если многие из христиан по сути язычники, то и многие из язычников - в сердце своем христиане. Может быть, ради этого она и жила. Ясность ее ума и точность стиля были всего лишь высочайшей сосредоточенностью на страданиях человека».

Чеслав Милош

Самая недооцененная, на ваш взгляд, книга столетия? (ХХ век)
«Тяжесть и благодать» Симоны Вей (иногда ее фамилию пишут как Вейль). Нам еще предстоит оценить ее странное и парадоксальное мышление, ее удивительную жизнь, продумать ее концепцию Бога как молчаливого нищего, который стоит вне мира.

Мария Рыбакова

Н.В.Ликвинцева . «Тяжесть и благодать»: История книги
А.И.Шмаина-Великанова . Воздвижение Креста: Несколько слов о Симоне Вейль

ТЯЖЕСТЬ И БЛАГОДАТЬ

Тяжесть и благодать
Пустота и компенсация
Приятие пустоты
Отрешенность
Воображение, заполняющее пустоту
Отрешение от времени
Безобъектное желание
«Я»
Рас-сотворение
Исчезновение
Необходимость и послушание
Иллюзии
Идолопоклонство
Любовь
Зло
Несчастье
Насилие
Крест
Весы и рычаг
Невозможное
Противоречие
Расстояние между необходимым и благим
Случай
Отсутствие того, кого нужно любить
Очистительный атеизм
Внимание и воля
Дрессировка
Разум и благодать
Прочтения
Перстень Гигеса
Смысл Вселенной
Мефбоэ
Красота
Алгебра
Социальная азбука
Огромный зверь
Израиль
Социальная гармония
Мистика труда

КОММЕНТАРИИ

Хроника жизни
Указатель имен

ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ

«ТЯЖЕСТЬ И БЛАГОДАТЬ»: История книги

Парадоксальным образом главная книга Симоны Вейль - квинтэссенция и свод ее мысли - была создана не ею. В том смысле, что автор никогда не ставил себе целью классифицировать и разложить по полочкам свои мысли, разбросанные в «Тетрадях» вперемешку с многочисленными цитатами на разных языках. Вообще, при жизни Симона Вейль почти не публиковала своих сочинений, за исключением полемических статей и социально-политических работ, рассматриваемых ею как часть общественной борьбы. Книга «Тяжесть и благодать» (изданная в 1947) стала плодом встречи, - той подлинной встречи, когда сквозь оболочку своего физического естества, душевных несовпадений и интеллектуальных разногласий людям удается разглядеть самую суть друг друга, - плодом общения и дружбы двух людей: Симоны Вейль и Гюстава Тибона.
Гюстав Тибон (1903–2001) - французский философ-самоучка, сын крестьянина; в юности любитель риска и приключений, на поиски которых он отправляется сначала в Лондон, затем в Италию, страстный почитатель Ницше. После прохождения военной службы в Северной Африке в возрасте двадцати трех лет навсегда возвращается в свою родную деревню Сен-Мишель д’Ардеш, к отцу. Сменив жажду приключений на жажду знаний, он принимается за изучение языков, математики, занимается философией и крестьянским трудом. Встреча с Симоной Вейль, неповторимая гениальность ее мысли стали для него подлинным событием. В 1941 его друг, доминиканский монах отец Перрен, обратился к нему с необычной просьбой. Вот как вспоминает об этом Тибон: «В июне 1941-го я получил от друга-доминиканца, отца Перрена, жившего тогда в Марселе, письмо, которое не сохранилось, но в нем было примерно следующее: “Я познакомился здесь с одной еврейской девушкой, преподавательницей философии, крайне левой активисткой, которую исключили из университета за расовую принадлежность и которая хотела бы какое-то время поработать в деревне сельскохозяйственным рабочим. Такой эксперимент, на мой взгляд, нуждается в контроле, и я был бы счастлив, если бы Вы смогли принять эту девушку у себя”. Мой первый импульс был скорее отрицательный. Затем желание принять предложение друга и не отринуть душу, которую судьба поставила на моем пути, ореол симпатии, окружавший в те дни евреев - из-за тех гонений, мишенью которых они уже начали быть, - и, от этого, некоторая доля любопытства заставили меня пересмотреть это первичное движение». Так Симона Вейль появилась на ферме у Гюстава Тибона.
Волнения отца Перрена были не напрасны: намечавшийся эксперимент был не первым экспериментом в жизни Симоны Вейль. В 1934, сделав перерыв в своей академической карьере, Симона поступила простой рабочей на завод. Полученное там «клеймо рабства» многому ее научило и стало шагом к христианству. Теперь она решает снова испробовать труд на пределе возможного, проверить себя и почувствовать землю и ищет для этого рабочее место на одной из ферм. Перед отъездом в Сен-Мишель д’Ардеш в одном из писем она так объясняет мотивы своего решения:
«Я также ожидаю, что придется на себе испытать, как умственные способности угасают под воздействием усталости. Тем не менее я рассматриваю физический труд как некое очищение - но очищение из разряда страдания и уничижения. Там, в глубине, также находимы мгновения чистой радости, питательной и не сопоставимой ни с чем иным.
Зачем придавать большое значение той доле моих умственных способностей, которой что угодно, совершенно что угодно при помощи бичей или оков, стен или засовов, или какого-нибудь клочка бумаги, покрытого определенными буквами, может меня лишить? Если эта доля - все, тогда вся я целиком - почти полное ничтожество, и к чему меня щадить? Если же есть что-то еще, что неустранимо, то оно-то и бесценно. Я посмотрю, так ли это...»
7 августа 1941-го Симона Вейль переезжает к Тибону в надежде приступить к сельскохозяйственному труду. Вот как описывает Тибон начало их общения: «Первые наши контакты были сердечны, но мучительны. В конкретных вещах мы почти ни в чем не были друг с другом согласны. Она вела бесконечные споры, несгибаемым и монотонным голосом, и я выходил потрепанным в буквальном смысле слова из этих беспросветных бесед. Тогда, чтобы ее выносить, я вооружился терпением и вежливостью. И затем, благодаря привилегии совместной жизни, я удостоверился постепенно, что эта невозможная сторона ее характера являла собой вовсе не глубинную ее природу, а лишь внешнее и социальное Я. Взаимоположение “быть” и “казаться” у нее было перевернуто: в противоположность большинству людей, она бесконечно выигрывала, если узнать ее в атмосфере сближения; она со странной непосредственностью обнаруживала неприятную сторону своего характера, но ей стоило много времени, привязанности и преодоленной застенчивости, чтобы показать то, что в ней было лучшего. Тогда она начала всей душой открываться христианству; неподдельный мистицизм исходил от нее: я никогда не встречал в человеческом существе такой близости к религиозным тайнам; никогда слово “неземное” не представало мне столь переполненным реальностью, как при общении с ней».
Труднопереносимая сторона характера гостьи обострялась ее требовательностью, хотя и в перевернутом виде: она требовала именно беспощадности к себе, ей хотелось быть на самой низшей ступени общественной лестницы, быть ничем. Дом Гюстава Тибона, где он жил с женой и отцом, казался ей непростительной роскошью, она хотела непременно спать на голой земле, под открытым небом. В конце концов удалось найти компромисс. Неподалеку стоял пустой полуразрушенный домик, принадлежащий родителям жены Гюстава, и именно в нем поселилась Симона, ласково называя свое новое убогое жилище «мой сказочный домик». Не всегда удостаивая хозяев посещением их трапез, она питалась нередко вареными картофелинами, луковицами и собранными ягодами (половину своих талонов на питание она отсылала политзаключенным). Стремясь быть полезной, она помогает Тибону не только в возделывании земли: хорошо зная древнегреческий, она разбирает с ним тексты Платона. Именно после этих занятий греческим, после данного обещания выучить наизусть по-гречески Отче наш, обретает она опыт подлинной молитвы.
Этот период жизни в «сказочном домике» Симона всегда вспоминала с благодарностью: труд и природа, одиночество и общение, занятия и размышления. В таком бытии она видела только один недостаток: ей слишком хорошо. И она подряжается в команду сборщиков винограда у «обычных», т.е. не знавших ее лично, хозяев в деревне неподалеку. Теперь у нее уже нет никаких привилегий, и она может ощутить на себе искомое бремя непреодолимой усталости сполна. Неумелыми руками, с раскалывающейся от боли головой она собирает и собирает виноград, стараясь не отставать от других. «Однажды, - призналась она Тибону, - я задалась вопросом, не мертва ли я и не попала ли в ад, сама того не заметив, и не является ли ад вечным сбором винограда...» Хозяин фермы выразил свое уважение к этой странной, столь непохожей на других работнице, не отстающей от остальных ценой неимоверных усилий, - лаконичной фразой: «У нее есть самолюбие».
Перед отъездом в Америку именно Гюставу Тибону она оставляет портфель со своими «Марсельскими тетрадями». Вот как вспоминает Тибон их последнюю встречу: «Она отплыла в Америку в мае 1942-го. Незадолго перед разлукой я вновь увидел ее в Марселе, и мы провели вместе бульшую часть ночи. Вызывать в памяти детали этого последнего разговора, делать его воспоминанием среди прочих воспоминаний мне представляется сегодня профанацией: вещи, превосходящие время, не могут удержаться в памяти. Скажу только, что у меня было впечатление, что я нахожусь в присутствии существа совершенно прозрачного и готового раствориться в изначальном свете. Я все еще слышу голос Симоны Вейль на пустынных улицах Марселя, когда она провожала меня к моему отелю в первые утренние часы: она комментировала Евангелие; ее рот говорил так, как плодоносит дерево; ее слова не переводили реальность, они изливали ее в меня, нагую и целостную; я чувствовал, что меня уносит за пределы пространства и времени и что я воистину питаюсь светом». На следующий день на вокзале Симона вручает ему портфель, набитый рукописями, с просьбой прочитать их и взять на хранение на время ее отсутствия. В портфеле Гюстав Тибон обнаружил около десятка толстых тетрадей, исписанных убористым почерком, «в которые она изо дня в день заносила свои мысли вперемешку с цитатами на всех языках и сугубо личными записями». Когда он начал их читать, то впечатление было - близкое к потрясению (как и у многих, кто - вслед за ним - будет потом читать мысли Симоны Вейль, собранные в этой книге). Когда же в письме к ней он описал свои впечатления от чтения тетрадей, то в ответ получил следующее:
«Дорогой друг, похоже, теперь действительно настал момент прощаться. Мне будет нелегко часто получать от Вас вести. Я надеюсь, что судьба сохранит этот дом в Сен-Марсель, в котором живут трое любящих друг друга людей. Это что-то столь драгоценное. Человеческое существование - вещь столь хрупкая и незащищенная, что я не могу любить и не дрожать. Я до сих пор не могу воистину смириться с тем, что все другие, кроме меня, человеческие существа будут не сполна хранимы от всякой возможности несчастья. Это серьезный недостаток в долге послушания воле Бога.
Вы говорите, что в моих тетрадях Вы нашли, в придачу к тем вещам, о которых Вы думали, еще и другое, то, о чем Вы не думали, но чего ожидали; тогда это принадлежит Вам, и я надеюсь, что, претерпев в Вас некоторое изменение, однажды оно появится в одном из ваших произведений. Потому что для мысли, конечно, предпочтительнее связать свою судьбу с вашей, чем с моей. У меня такое чувство, что моя судьба здесь никогда не будет благой (это не к тому, что я рассчитываю, что не здесь она должна быть лучше: в это поверить я не могу). Я не тот человек, соединить судьбу с которым будет благом. Люди это всегда более или менее предчувствовали, но, не знаю, в силу какой тайны, мысли, кажется мне, обладают меньшей проницательностью. Тем, что пришли мне в голову, я не желаю ничего больше, кроме хорошего местожительства, и я буду очень счастлива, если они поселятся под вашим пером, сменив форму так, чтобы отражать ваш образ. Для меня этим немного уменьшилось бы чувство ответственности и давящий груз мысли, что я неспособна, по причине разных моих недостатков, служить истине - такой, какой она мне предстала, поскольку мне кажется, что порой она удостаивает меня своим появлением, - по непостижимому избытку милосердия. Вы примете все это, я полагаю, с той же простотой, с какой я Вам это говорю. Для того, кто любит истину, в операции письма рука, держащая перо, и связанные с ней душа и тело, со всей их социальной оболочкой, - вещи микроскопического значения. Бесконечно малые N-ной степени. По крайней мере, это та степень значимости, которую я придаю, в связи с этой операцией, не только своей личности, но также вашей и любого уважаемого мною писателя. Лишь личность тех, кого я презираю, более или менее значима для меня в этой области.
Я не знаю, говорила ли я Вам об этих тетрадях, что Вы можете читать какие угодно отрывки из них кому угодно, но что ни одну из них не стоит оставлять ни в чьих руках... Если в течение трех или четырех лет у Вас не будет обо мне известий, считайте, что Вы их получили в полную собственность.
Я говорю Вам все это, чтобы уехать с более свободной душой. Я сожалею лишь о том, что не могу доверить Вам все то, что еще ношу в себе и что еще не получило развития. Но к счастью, то, что во мне, либо не представляет ценности, либо пребывает вне меня, в совершенной форме, в некоем чистом месте, на которое оно никоим образом не может претендовать и откуда всегда может вновь спуститься. К тому же ничто из относящегося ко мне никогда не сможет иметь никакой важности.
Мне хочется верить, что после небольшого потрясения разлуки, что бы ни должно было со мной произойти, Вы на этот счет никогда не испытаете никакого огорчения и что если Вам доведется иногда думать обо мне, это будет - как о книге, которую мы читали в детстве. В сердце каждого из тех, кого я люблю, мне бы хотелось никогда не занимать никакого иного места, чтобы быть уверенной, что никогда не причиню им никакой боли.
Я никогда не забуду великодушие, побудившее Вас сказать и написать мне некоторые из тех слов, что согревают, даже если, как в моем случае, им невозможно поверить. Но от этого они не меньшая поддержка. Может быть, даже слишком большая. Я не знаю, долго ли сможем мы еще обмениваться вестями друг о друге. Но нужно думать, что это не важно...»
В ноябре 1944-го от одного из друзей Гюстав Тибон узнал о смерти Симоны Вейль - год назад в Лондоне. Письмо, вверявшее ему судьбу ее мысли, стало своеобразным завещанием. В 1947-м он издает ее книгу «Тяжесть и благодать», собрав в нее показавшиеся ему наиболее значительными мысли из «Марсельских тетрадей», - но не в хронологическом порядке, а сгруппировав их по темам в небольшие главки. В предисловии к первому изданию Тибон писал: «Мы колебались между двумя формами подачи текста: дать мысли Симоны Вейль друг за другом, в композиционной последовательности или же произвести классификацию. Второй вариант показался нам предпочтительнее». При публикации Г.Тибон сохранил также все неровности или небрежности стиля, связанные с дневниковым характером записей (эти стилистические особенности текста мы постарались сохранить и в данном издании). Сразу по выходе в свет книга получила мировую известность, была переведена на многие европейские языки и поставила имя Симоны Вейль в ряд крупнейших философов ХХ века.

На петербургских Просветительских богословских курсах в Культурно-просветительском центре «Покровский остров» начался новый учебный год. Уже второй год в нем будут вести лекции и семинары преподаватели Свято-Филаретовского православно-христианского института (СФИ), а также преподаватели других вузов, кандидаты и доктора наук. Об этом на открытии учебного года 14 сентября рассказала руководитель Просветительских богословских курсов Юлия Антипина . Ирина Елисеева , представитель Богословского колледжа при СФИ, рассказала об уникальности духовного образования, предлагаемого на курсах, напомнив собравшимся слова о том, что в духовной жизни человека важно «просвещение в разуме».

По традиции в этот день не только служили молебен о начале учебного года по чину, опубликованному в 6-м томе «Православного богослужения» , изданного Свято-Филаретовским институтом, но и слушали открытую лекцию. В этом году ее прочитала , ведущий научный сотрудник Дома русского зарубежья имени Солженицына (Москва), кандидат философских наук и переводчик книги Симоны Вейль «Тяжесть и благодать» (М, 2008). Наталья Владимировна также работает над изданием трудов в издательстве «Русский путь». Ее лекция была посвящена обеим этим великим женщинам ХХ века и называлась: «Мысль и свидетельство: Симона Вейль и ».


Начало

Говоря о мистике человекообщения, утверждает, что несчастному нельзя давать подачек, в каждом, кому мы хотим помочь, в первую очередь нужно увидеть человека, создание Божье. Симона говорит о том, что несчастный низведен до материи и тяжести, в нем не остается уже почти ничего человеческого - но именно человека нужно пробудить в нем. Не случайно и в концлагере мать Мария просила своих соузниц: «Не снижайте мысль...».

Мать Мария погибает в фашистском концлагере, Симона - от голода и туберкулеза. Из Америки она может выбраться лишь в Англию, где работает в организации Шарля де Голля «Сражающаяся Франция». Она работает по много часов, часто ночует на работе. Обдумывает проект восстановления Франции после победы. Продолжает разрабатывать главную тему своей социальной философии - одухотворение труда. Пишет дневник.

Как и в детстве во время войны, Симона снова ограничивает свой продуктовый паек - на этот раз до нормы, выдаваемой в оккупированной Франции. Многочасовая работа, нервное напряжение, усилившиеся головные боли приводят ее к госпитализации. В больнице ее навещает о. Лев Жилле, который только через много лет понял, что встречался именно с ней.

Несмотря на то, что Симона по-прежнему отказывалась принять крещение, в больнице ее крестит подруга - сама, водой из-под крана. Придя в сознание, Симона говорит, что ничего плохого от этого быть не может. Не случайно и перед отплытием в Америку она сказала провожавшим ее католическим друзьям: «Ну что ж, если торпеда попадет в корабль - какой это будет прекрасный баптистерий». Причиной смерти Симоны Вейль были названы туберкулез и слабость сердечной мышцы, вызванная недоеданием. Это был наиболее частый диагноз умиравших в концлагерях.

И мать Мария, и Симона считали, что церковь должна идти в мир, к человеку. Мать Мария называет это внехрамовой литургией - церковью, изливающейся в мир. При этом для обеих этих женщин участие в богослужебных литургиях было крайне значимо. Симона Вейль очень часто ходила на мессу. Она говорила: «Мое сердце принесено к Святым Дарам, стоящим на престоле».

Главным для них в христианстве было не отвлеченное богословие, а сама жизнь, в центре которой стоит жертва. Для обеих в приятности уютного мирка нет подлинной реальности.

Как и мать Мария, она фактически жила в монашеском целомудрии, осмысляя монашеские обеты во многом в духе матери Марии.

В мистический опыт любого человека проникнуть не так-то легко, однако именно этого хотела Симона Вейль: она боялась, что мысль, открытая ей Богом, может оказаться утраченной навсегда.


Во время обсуждения прозвучало множество вопросов и реплик в отношении услышанного. Осмысление такого опыта, видимо, тоже невозможно без усилия, которому столько внимания уделяла в своих размышлениях Симона.

Подводя некоторые итоги лекции и обсуждения, , председатель Свято-Петровского братства, сказала:

Если в античности философу для понимания смысла бытия нужно было уйти в бочку, то в ХХ веке философ уходит в предельную боль человека, в самую сердцевину страдания. Как это отличается от 19 века, в котором Лев Толстой писал о власти счастья над человеком! Век поменялся - и в ХХ веке приходится уже говорить о власти несчастья. Личность Симоны Вейль остается многими непонятной до мучительности: сознательный выбор несчастья, тяжести, рабства, потому что такова судьба человека в XX веке. Но на глубине этого рабства - мистический прорыв к благодати.

Открытые лекции при Просветительских богословских курсах будут продолжаться в течение всего года, в каждую вторую среду месяца. Анонсы о них можно находить на сайте Преображенского братства и на странице Курсов

Н.В. Ликвинцева
«ТЯЖЕСТЬ И БЛАГОДАТЬ»: История книги

Парадоксальным образом главная книга Симоны Вейль - квинтэссенция и свод ее мысли - была создана не ею. В том смысле, что автор никогда не ставил себе целью классифицировать и разложить по полочкам свои мысли, разбросанные в «Тетрадях» вперемешку с многочисленными цитатами на разных языках. Вообще, при жизни Симона Вейль почти не публиковала своих сочинений, за исключением полемических статей и социально-политических работ, рассматриваемых ею как часть общественной борьбы. Книга «Тяжесть и благодать» (изданная в 1947) стала плодом встречи, - той подлинной встречи, когда сквозь оболочку своего физического естества, душевных несовпадений и интеллектуальных разногласий людям удается разглядеть самую суть друг друга, - плодом общения и дружбы двух людей: Симоны Вейль и Гюстава Тибона.
Гюстав Тибон (1903-2001) - французский философ-самоучка, сын крестьянина; в юности любитель риска и приключений, на поиски которых он отправляется сначала в Лондон, затем в Италию, страстный почитатель Ницше. После прохождения военной службы в Северной Африке в возрасте двадцати трех лет навсегда возвращается в свою родную деревню Сен-Мишель д"Ардеш, к отцу. Сменив жажду приключений на жажду знаний, он принимается за изучение языков, математики, занимается философией и крестьянским трудом. Встреча с Симоной Вейль, неповторимая гениальность ее мысли стали для него подлинным событием. В 1941 его друг, доминиканский монах отец Перрен, обратился к нему с необычной просьбой. Вот как вспоминает об этом Тибон: «В июне 1941-го я получил от друга-доминиканца, отца Перрена, жившего тогда в Марселе, письмо, которое не сохранилось, но в нем было примерно следующее: "Я познакомился здесь с одной еврейской девушкой, преподавательницей философии, крайне левой активисткой, которую исключили из университета за расовую принадлежность и которая хотела бы какое-то время поработать в деревне сельскохозяйственным рабочим. Такой эксперимент, на мой взгляд, нуждается в контроле, и я был бы счастлив, если бы Вы смогли принять эту девушку у себя". Мой первый импульс был скорее отрицательный. Затем желание принять предложение друга и не отринуть душу, которую судьба поставила на моем пути, ореол симпатии, окружавший в те дни евреев - из-за тех гонений, мишенью которых они уже начали быть, - и, от этого, некоторая доля любопытства заставили меня пересмотреть это первичное движение». Так Симона Вейль появилась на ферме у Гюстава Тибона.
Волнения отца Перрена были не напрасны: намечавшийся эксперимент был не первым экспериментом в жизни Симоны Вейль. В 1934, сделав перерыв в своей академической карьере, Симона поступила простой рабочей на завод. Полученное там «клеймо рабства» многому ее научило и стало шагом к христианству. Теперь она решает снова испробовать труд на пределе возможного, проверить себя и почувствовать землю и ищет для этого рабочее место на одной из ферм. Перед отъездом в Сен-Мишель д"Ардеш в одном из писем она так объясняет мотивы своего решения:
«Я также ожидаю, что придется на себе испытать, как умственные способности угасают под воздействием усталости. Тем не менее я рассматриваю физический труд как некое очищение - но очищение из разряда страдания и уничижения. Там, в глубине, также находимы мгновения чистой радости, питательной и не сопоставимой ни с чем иным.
Зачем придавать большое значение той доле моих умственных способностей, которой что угодно, совершенно что угодно при помощи бичей или оков, стен или засовов, или какого-нибудь клочка бумаги, покрытого определенными буквами, может меня лишить? Если эта доля - все, тогда вся я целиком - почти полное ничтожество, и к чему меня щадить? Если же есть что-то еще, что неустранимо, то оно-то и бесценно. Я посмотрю, так ли это...»
7 августа 1941-го Симона Вейль переезжает к Тибону в надежде приступить к сельскохозяйственному труду. Вот как описывает Тибон начало их общения: «Первые наши контакты были сердечны, но мучительны. В конкретных вещах мы почти ни в чем не были друг с другом согласны. Она вела бесконечные споры, несгибаемым и монотонным голосом, и я выходил потрепанным в буквальном смысле слова из этих беспросветных бесед. Тогда, чтобы ее выносить, я вооружился терпением и вежливостью. И затем, благодаря привилегии совместной жизни, я удостоверился постепенно, что эта невозможная сторона ее характера являла собой вовсе не глубинную ее природу, а лишь внешнее и социальное Я. Взаимоположение "быть" и "казаться" у нее было перевернуто: в противоположность большинству людей, она бесконечно выигрывала, если узнать ее в атмосфере сближения; она со странной непосредственностью обнаруживала неприятную сторону своего характера, но ей стоило много времени, привязанности и преодоленной застенчивости, чтобы показать то, что в ней было лучшего. Тогда она начала всей душой открываться христианству; неподдельный мистицизм исходил от нее: я никогда не встречал в человеческом существе такой близости к религиозным тайнам; никогда слово "неземное" не представало мне столь переполненным реальностью, как при общении с ней».
Труднопереносимая сторона характера гостьи обострялась ее требовательностью, хотя и в перевернутом виде: она требовала именно беспощадности к себе, ей хотелось быть на самой низшей ступени общественной лестницы, быть ничем. Дом Гюстава Тибона, где он жил с женой и отцом, казался ей непростительной роскошью, она хотела непременно спать на голой земле, под открытым небом. В конце концов удалось найти компромисс. Неподалеку стоял пустой полуразрушенный домик, принадлежащий родителям жены Гюстава, и именно в нем поселилась Симона, ласково называя свое новое убогое жилище «мой сказочный домик». Не всегда удостаивая хозяев посещением их трапез, она питалась нередко вареными картофелинами, луковицами и собранными ягодами (половину своих талонов на питание она отсылала политзаключенным). Стремясь быть полезной, она помогает Тибону не только в возделывании земли: хорошо зная древнегреческий, она разбирает с ним тексты Платона. Именно после этих занятий греческим, после данного обещания выучить наизусть по-гречески Отче наш, обретает она опыт подлинной молитвы.
Этот период жизни в «сказочном домике» Симона всегда вспоминала с благодарностью: труд и природа, одиночество и общение, занятия и размышления. В таком бытии она видела только один недостаток: ей слишком хорошо. И она подряжается в команду сборщиков винограда у «обычных», т.е. не знавших ее лично, хозяев в деревне неподалеку. Теперь у нее уже нет никаких привилегий, и она может ощутить на себе искомое бремя непреодолимой усталости сполна. Неумелыми руками, с раскалывающейся от боли головой она собирает и собирает виноград, стараясь не отставать от других. «Однажды, - призналась она Тибону, - я задалась вопросом, не мертва ли я и не попала ли в ад, сама того не заметив, и не является ли ад вечным сбором винограда...» Хозяин фермы выразил свое уважение к этой странной, столь непохожей на других работнице, не отстающей от остальных ценой неимоверных усилий, - лаконичной фразой: «У нее есть самолюбие».
Перед отъездом в Америку именно Гюставу Тибону она оставляет портфель со своими «Марсельскими тетрадями». Вот как вспоминает Тибон их последнюю встречу: «Она отплыла в Америку в мае 1942-го. Незадолго перед разлукой я вновь увидел ее в Марселе, и мы провели вместе бульшую часть ночи. Вызывать в памяти детали этого последнего разговора, делать его воспоминанием среди прочих воспоминаний мне представляется сегодня профанацией: вещи, превосходящие время, не могут удержаться в памяти. Скажу только, что у меня было впечатление, что я нахожусь в присутствии существа совершенно прозрачного и готового раствориться в изначальном свете. Я все еще слышу голос Симоны Вейль на пустынных улицах Марселя, когда она провожала меня к моему отелю в первые утренние часы: она комментировала Евангелие; ее рот говорил так, как плодоносит дерево; ее слова не переводили реальность, они изливали ее в меня, нагую и целостную; я чувствовал, что меня уносит за пределы пространства и времени и что я воистину питаюсь светом». На следующий день на вокзале Симона вручает ему портфель, набитый рукописями, с просьбой прочитать их и взять на хранение на время ее отсутствия. В портфеле Гюстав Тибон обнаружил около десятка толстых тетрадей, исписанных убористым почерком, «в которые она изо дня в день заносила свои мысли вперемешку с цитатами на всех языках и сугубо личными записями». Когда он начал их читать, то впечатление было - близкое к потрясению (как и у многих, кто - вслед за ним - будет потом читать мысли Симоны Вейль, собранные в этой книге). Когда же в письме к ней он описал свои впечатления от чтения тетрадей, то в ответ получил следующее:
«Дорогой друг, похоже, теперь действительно настал момент прощаться. Мне будет нелегко часто получать от Вас вести. Я надеюсь, что судьба сохранит этот дом в Сен-Марсель, в котором живут трое любящих друг друга людей. Это что-то столь драгоценное. Человеческое существование - вещь столь хрупкая и незащищенная, что я не могу любить и не дрожать. Я до сих пор не могу воистину смириться с тем, что все другие, кроме меня, человеческие существа будут не сполна хранимы от всякой возможности несчастья. Это серьезный недостаток в долге послушания воле Бога.
Вы говорите, что в моих тетрадях Вы нашли, в придачу к тем вещам, о которых Вы думали, еще и другое, то, о чем Вы не думали, но чего ожидали; тогда это принадлежит Вам, и я надеюсь, что, претерпев в Вас некоторое изменение, однажды оно появится в одном из ваших произведений. Потому что для мысли, конечно, предпочтительнее связать свою судьбу с вашей, чем с моей. У меня такое чувство, что моя судьба здесь никогда не будет благой (это не к тому, что я рассчитываю, что не здесь она должна быть лучше: в это поверить я не могу). Я не тот человек, соединить судьбу с которым будет благом. Люди это всегда более или менее предчувствовали, но, не знаю, в силу какой тайны, мысли, кажется мне, обладают меньшей проницательностью. Тем, что пришли мне в голову, я не желаю ничего больше, кроме хорошего местожительства, и я буду очень счастлива, если они поселятся под вашим пером, сменив форму так, чтобы отражать ваш образ. Для меня этим немного уменьшилось бы чувство ответственности и давящий груз мысли, что я неспособна, по причине разных моих недостатков, служить истине - такой, какой она мне предстала, поскольку мне кажется, что порой она удостаивает меня своим появлением, - по непостижимому избытку милосердия. Вы примете все это, я полагаю, с той же простотой, с какой я Вам это говорю. Для того, кто любит истину, в операции письма рука, держащая перо, и связанные с ней душа и тело, со всей их социальной оболочкой, - вещи микроскопического значения. Бесконечно малые N-ной степени. По крайней мере, это та степень значимости, которую я придаю, в связи с этой операцией, не только своей личности, но также вашей и любого уважаемого мною писателя. Лишь личность тех, кого я презираю, более или менее значима для меня в этой области.
Я не знаю, говорила ли я Вам об этих тетрадях, что Вы можете читать какие угодно отрывки из них кому угодно, но что ни одну из них не стоит оставлять ни в чьих руках... Если в течение трех или четырех лет у Вас не будет обо мне известий, считайте, что Вы их получили в полную собственность.
Я говорю Вам все это, чтобы уехать с более свободной душой. Я сожалею лишь о том, что не могу доверить Вам все то, что еще ношу в себе и что еще не получило развития. Но к счастью, то, что во мне, либо не представляет ценности, либо пребывает вне меня, в совершенной форме, в некоем чистом месте, на которое оно никоим образом не может претендовать и откуда всегда может вновь спуститься. К тому же ничто из относящегося ко мне никогда не сможет иметь никакой важности.
Мне хочется верить, что после небольшого потрясения разлуки, что бы ни должно было со мной произойти, Вы на этот счет никогда не испытаете никакого огорчения и что если Вам доведется иногда думать обо мне, это будет - как о книге, которую мы читали в детстве. В сердце каждого из тех, кого я люблю, мне бы хотелось никогда не занимать никакого иного места, чтобы быть уверенной, что никогда не причиню им никакой боли.
Я никогда не забуду великодушие, побудившее Вас сказать и написать мне некоторые из тех слов, что согревают, даже если, как в моем случае, им невозможно поверить. Но от этого они не меньшая поддержка. Может быть, даже слишком большая. Я не знаю, долго ли сможем мы еще обмениваться вестями друг о друге. Но нужно думать, что это не важно...»
В ноябре 1944-го от одного из друзей Гюстав Тибон узнал о смерти Симоны Вейль - год назад в Лондоне. Письмо, вверявшее ему судьбу ее мысли, стало своеобразным завещанием. В 1947-м он издает ее книгу «Тяжесть и благодать», собрав в нее показавшиеся ему наиболее значительными мысли из «Марсельских тетрадей», - но не в хронологическом порядке, а сгруппировав их по темам в небольшие главки. В предисловии к первому изданию Тибон писал: «Мы колебались между двумя формами подачи текста: дать мысли Симоны Вейль друг за другом, в композиционной последовательности или же произвести классификацию. Второй вариант показался нам предпочтительнее». При публикации Г.Тибон сохранил также все неровности или небрежности стиля, связанные с дневниковым характером записей (эти стилистические особенности текста мы постарались сохранить и в данном издании). Сразу по выходе в свет книга получила мировую известность, была переведена на многие европейские языки и поставила имя Симоны Вейль в ряд крупнейших философов ХХ века.

А.И. Шмаина-Великанова
ВОЗДВИЖЕНИЕ КРЕСТА: Несколько слов о Симоне Вейль

В предисловии к первой русской публикации Симоны Вейль С.С.Аверинцев произнес таинственную, многозначительную фразу: «Если ХХI век - будет, то есть если человечество не загубит до тех пор своего физического, или нравственного, или интеллектуального бытия, не разучится вконец почтению к уму и благородству, я решился бы предположить, что век этот будет в некоем существенном смысле также и веком Симоны Вейль ». Двадцать первый век наступил, но слова Аверинцева по-прежнему, на мой взгляд, взывают к продолжению и пояснению. Попробуем подумать над ними.
Первое, что приходит на ум, - это образ или, точнее, притча, рассказ: прилетела оса и принялась есть с блюдечка малиновое варенье. Оруэлл перерубил ее пополам, однако она продолжала есть варенье, которое выливалось из нее, но она об этом не знала. Потом оса собралась взлететь, и только тогда ей открылся весь ужас ее положения. Таково (заключает Оруэлл) положение современного человечества. У нас отрубили веру - вертикаль.
Кажется, даже если мы ограничимся только книгами, уже известными русскому читателю, ни у кого не возникнет сомнения, что Симона Вейль положила все силы и сделала очень много для того, чтобы вернуть современному миру эту вертикаль. Прежде всего, тем, что она, пожалуй, первая указала пути одухотворения нетворческого труда. Этому как раз посвящено «Укоренение». Во-вторых, если говорить о проблемах собственно религиозных, страстным протестом против «церковного тоталитаризма», выражающегося в формуле anathema sit, она оздоровила церковную атмосферу и улучшила отношения Церкви с миром. Этому посвящено в том числе «Письмо клирику». И наконец, в-третьих, - и на мой взгляд, это важнее всего остального - в особой экспериментальной мистике Креста, которой она жила и как-то запечатлела эту жизнь в словах. Симона Вейль показала абсолютное значение невинной жертвы для продолжения существования мира. Об этом сказано в книге «Тяжесть и благодать», где философская мысль разворачивается вокруг идеи Божественного Провидения, понятого в качестве мирового порядка как такового, вечной Премудрости. Правильное поведение человека в мире заключается в абсолютном послушании, соответствующем Премудрости. Проявление послушания Божьей воле может быть трояко. Первое - созерцание необходимости мирового порядка и любовь к ней как к красоте мира или попытка ее отражения в искусстве. Кроме того, совершенное искусство неизменно позволяет ощутить присутствие в естественном - сверхъестественной благодати. Второе - это послушание необходимости в ее материальном аспекте как грубой силе. Оно воплощается в физическом труде. Третье: предельная форма послушания - это добровольная смерть, и именно здесь Симона Вейль строит свою экспериментальную мистику Креста.

{product_snapshot:id=175,true,true,true,left}